Анна Маcс. "На Колодозере." По рассказам Ирины Константиновны Богдановой

Книга «На Колодозере» была издана в 1982 году издательством «Советский писатель», но по цензурным соображениям того времени некоторые главы были изъяты из текста. Сейчас повесть представлена в восстановленном виде.
Материалом для повести послужила жизнь реального человека — Ирины Константиновны Богдановой, пожилой крестьянки одной из деревень Карелии. Анна Масс воспроизводит ее рассказы, сохраняя своеобразие северного говора, поэтичность и сказочность повествовательной манеры рассказчицы. Перед читателем проходит жизнь человека незаурядного, талантливого, цельного, не сломленного выпавшими на ее долю испытаниями.
***
Знакомство наше с Ириной Константиновной Богдановой началось летом 1959 года, когда мы, группа студентов филологического факультета, ходили по деревням Карелии, записывая старые обрядовые песни, былины, сказки, заговоры прошлых веков, которые нам напевали и сказывали деревенские старики и старухи.
Были другие песни — студенческие, походные, геологические, которые мы сами пели по вечерам, а иногда и ночи напролет в какой-нибудь избе, где останавливались на ночлег.
Теперь уж я почти забыла лица сказителей, но помню их доброту и приветливость, их высокие просторные избы, их какую-то заброшенность, обреченность доживать трудную жизнь в одиночестве — молодежь разъезжалась по городам, многие избы стояли заколоченные, церкви — порушенные, и все-таки вокруг было так красиво!
...Леса и озера, озера и леса, смоленые лодки по берегам, темные сети вдоль изгородей, холмы, разбитые дороги, косые заборы-огороды.
И как жемчужина среди жемчужин — Колодозеро, где мы плавали на лодке, пытаясь догнать малиновые отсветы белых ночей, где шуршали хвощи, а у самого берега в воде лежал плоский белый камень, на котором мы по очереди фотографировались. На откосе — почерневшие баньки, и темным силуэтом на высоком мысу, далеко выходящем в озеро,—деревянная церковь с колокольней. В церкви был клуб, куда мы ходили на танцы. И странно было танцевать в этом клубе, где со стен, с бывшего иконостаса, глядели строгие глаза святых ...
Наша приветливая хозяйка, Ирина Константиновна, красивая, нестарая еще женщина с каштановой косой, по-молодому обернутой вокруг головы, ставила самовар, когда мы, натанцевавшись, накупавшись в чистейшем теплом озере, приходили в избу, где она жила с двумя дочками-подростками и семилетним сыном, где было четыре кошки, которые весело поедали ту жалкую добычу, которую мы привозили с рыбалки.
Она нам много пела. У нее был очень красивый голос — низкий, грудной, приглушенно-сильный, с тем легким надрывом, который придает пению особую выразительность.
И еще она нам рассказывала о своем детстве, и это тоже запомнилось, может быть, потому, что наше собственное— недавнее — детство было так разительно несхоже с тем, что она нам рассказывала и что мы, торопясь, записывали в свои рабочие тетради, А может быть, потому, что эти рассказы тесно связались с озером, с церковью, с белыми ночами, с северным неторопливым говором — со всем тем, что навсегда осталось в душе осадком красоты и грусти.
***
...Да уж ты, папенька, да где-ка маменька?
Ваша маменька в новой горнице,
Она белится да румянится,
В Божью церковь она собирается.
Пошли детушки в Божью церковку,
Они всех людей там увидели,
А ихней матушки все нет как нет.
Воротилися малы детушки:
Да уж ты, папенька, да где-ка маменька?
Ваша маменька во сыром бору
Берет ягодки красненькие.
Пошли детушки во сырой бор,
Они всех людей там увидели,
А ихней матушки все нет как нет.
Да как ударились о сыру землю:
Да уж ты, папенька, да где-ка маменька?
Вы не плачьте-тко, малы детушки,
Я построю вам муравельну печь,
Подарю я вам золотую цепь,
Я возьму-то вам молодую мать.
Развались-развались, муравельна печь,
Растопись-растопись золотая цепь,
Ты умри-умри, злая мачеха,
Ты восстань-восстань, родима матушка!
СМЕРТЬ МАТЕРИ
Мама-то моя как сарафан праздничный наденет, да косу обернет вокруг головы два раза, да выйдет на гулянье — по всем деревням колодозерским такую красавицу поискать, да еще найдешь ли. Фотки вот, жалко, не осталось от мамы, а то бы вы посмотрели, какая она была красивая...
Я у нее старшая была, в одиннадцатом году родилась. А после меня уж — Костенька, Верушка да Ванечка.
А рожала мама легко, безо всякой акушерки. Да какие тогда в деревне были акушерки. Вот раз за сеном поехала с папой. Тринадцать километров за сеном ездили. Вернулись, въезжают во двор, слышу, папа кричит:
Ирушка, беги-ка скорей, позови бабку!
Мне еще пятый годик только шел, а хорошо все помню.
Я в квартиру:
- Бабушка, бабушка, поди-ка, тебя папа что-то зовет!
Бабушка сбежала сверху — а мама уж тут и родила. Прямо на сене. Гляжу — уж бабушка несет ребенка. Ребенок ревит-плачет.
-Ой, Ирушка, погляди-ко! Тебе братик родился!
Ну вот, этот Костенька жил-пожил, жил-пожил, да и не знаю, чем заболел,— помер. Тогда врачей не было хороших, да...
Вот время шло-подошло — мама опять забеременела. Родила двойню.
Две недели не прошло после родов — надо ехать пахать. Рожь сеять. Тогда ведь своим единоличным хозяйством жили. А папа был милиционером выдвинут. Вот он и ездил по деревням. Дедушка да бабушка старенькие были, мне еще только седьмой год шел, дак маме некуда деться.
Ну и выехала она пахать.
Полосы наши были на горе. Гора высокая, ветер холодный, осенний, а мама в одной кофточке тонкой. Попашет — да и сядет отдохнуть. Какая в ней сила была — вторая неделя после родов? Опять попашет, опять посидит. А пахали тогда на сохах на деревянных. И вот простыла она. Двухстороннее воспаление легких у нее получилось.
Без памяти лежит. Мы ей наладили отдельно кроватку, фельдшера привели. Фельдшер посмотрел, дал какие-то лекарства — ну какие раньше лекарства были?
Она так бредила, как вроде сумасшедшая сделается. Ночью одеяло скинет, вскочит нагая. А у нее волоса длинные-длинные были. Волоса распустит и побежит по всей квартире.
Дом у нас был большой, старинный. На середине печь, п перегородок мы никаких не делали. Обоев тоже нс клеили, песком мыли-драили стены и потолки.
А люлька была, называлась зыбка, повешена на очеп -- жердь такую. В потолок кольцо вобьют — кольца специально ковали,— очеп в это кольцо загнут-запихают, и люльку к другому концу привяжут и так качают. Бабушка веревку привязала к очепу, чтобы можно было качать, с постели не вставая. И вот все ночи качает ту люльку, а там двойня — Верочка да Ванечка.
Мама у окна на кроватке, а мы на полу,— дедушка да бабушка меня возьмут к себе. А тут еще папин брат с семьей жили у нас. Сам, жена да двое детей. Вот вечером спать повалимся, двойня эта заплачет — груди маминой просит. А к груди — никак не положить. Мама в жару, бредит да вскакивает. А эти ребята с вечера до yтpa плачут-плачут. А раньше бутылочек не было, а отпиливали рог коровий да с замши соску сошьют и на рог натянут, дырочку сделают. И в этот рог ложкой молоко наливают и дают сосать. Дак легко ли из этого рога насосить обеих? Бабушка ночью раз сто встанет им рог дать, а они все кричат, груди просят.
Вот мама немного в память придет:
- Ой, ребята плачут, надо их покачать!
Встанет с кровати, рукой зыбку царапает, а взяться ие может. У зыбки чебурахнется к нам в ноги. Дедушка испугается, вскочит, я испугаюсь, дядя, тетя подбегут:
- Анна, Анна, приди в себя!
- Дети плачут!
- Наладим детей, ложись!
И так страшно — без памяти она, нагая, груди большие... Кое-как оденем, уложим.
А то бросится к окошку, стучит по стеклу:
- Ой, волки, медведи пришли! Берегите овец! Коров берегите!
И вот так полторы недели она болела. Потом заболела девочка-двойняшка. Ее из зыбки вынули да наладили рядом с мамой, к голове.
И я заболела. Я ведь без всякого присмотра: бабушка с ребятами, папа на работу с утра уйдет. Осенние ветра, побегала по улице — простыла. И меня тут рядом с ними на кровать. Тоже так тяжело болела.
Но потом я стала поправляться. Села на кровати, говорю:
- Бабушка! Знаешь, какой я сон видела?
-Какой сон?
А мама лежит рядом без памяти.
- Будто над нами поп стоит, вот тут, у зыбки, да кадилом машет, да поет молитвы.
Она заплакала, бабушка:
- Ирушка, это ты не сон видела. А это поп приезжал, отпевал, в случае если вы помрете.
Еще два дня прошло, я стала ходить. Стала помогать качать этого мальчика, Ванюшку.
А на четвертый день мама померла. К девочке наклонилися — и девочка померла.
Мамушку намыли, повезли хоронить. Я одеваюсь, тоже хочу идти хоронить маму. Не берут. Я ведь еще больная была. Обувь отобрали. А я нашла сапоги, большие, рваные, и побежала под гору.
Как обернутся — я бежу, ревлю. И пальцы видно в сапогах. Меня тетя Акуля, мамина сестра, на руки схватила:
- Да ты только с постели встала, простудишься, помрешь!
Так она меня на руках до кладбища и дотащила.
Похоронили мамушку.
Остался мальчик. День и ночно плачет, груди просит День и ночно бабушка бьется. Тут со скотиной, с печкой, с хозяйством — хлеб еще тогда свой пекли, дак... Плачет да нянчит, плачет да нянчит... Ночью то папа к нему встанет, то дедушка. Покачают-полюлькают, дадут пососать из рожка. Так посменно качали этого мальчика.
Он две недели плакал-плакал, груди просил-просил — да и помер.
Осталась я одна у папы.
ПАЛАДЬЯ
До сорокового дня папа не сватался. Сороковой день проводили — свататься пошел. За рекой вдовушка жила с малым парнем. Вот он к ней. Эта вдовушка охотно согласилася, залоги дала — два платья залогу, что, мол, согласна. И уж день назначили.
А папина сестра была замужем в Заозерье, в деревне, а этой папиной сестры золовка, девка боевая да бойкая, приходит как-то к нам:
- Константин Ефимович, да Марфа Андреевна, да Ефим Сергеевич! Я к вам пришла по хозяйству помочь. Дров повозить да хвои нарубить...
Ну, сватья своя, дак охотно согласились.
Вот она у нас день живет, другой. Неделю живет, хозяйствует. Как-то папа ушел на работу, а дедушка подошел к бабушке — вот этот их разговор я хорошо помню — и говорит:
- Ты знаешь, Маршуха, я ведь что высмотрел: у Кости Паладья спала под одеялом.
- Как спала?!
- А так и спала. Со своей постели встала да к нему и легла. И не одну ночь уж так.
Бабушка вспылила:
- Она что, очумела?! Родня ведь! Ужо я ей!
- Вот что, Марфа. Ничего ей не говори. Не наше дело.
- Да что ты! Ведь женщина уже сосватана, собрана, залоги принесены! Она готовится!
- А не наше дело. Вот ужо Костя приедет — я тогда с ним поговорю.
Вот папа вечером пришел, а дедушка ему и говорит:
- Костя! Ты неладно делаешь.
- А чего, папа, неладно?
- А Паладья-то чего с тобой спит?
А папа усмехнулся:
- На беду попал. Замуж она за меня сдавается.
- Дак ты что своей головой думашь? Ведь она нам родня!
- А! — говорит.— Сватья — это дальняя родня. А девка она справная, здоровая. Знаешь, я завтра маму пошлю залоги обратно отнести. Я на той женщине расхотел что- то жениться. К тому же у ней парень уж большой. Я на Паладье женюсь.
- Да что ты, Костя, с ума сошел?
- Нет, женюсь, женюсь. Я ее и домой-то больше не отпущу.
И не отпустил. Сменялись сестрами: папина сестра там замужем, за дядей, а дядина сестра за папой замужем.
Вот так и женился папа. Стала у меня -мачеха.
ЛЕПЕШКИ ИЗ СОЛОМЫ
Помню, как папу приходили упрашивали в милицию идти. Он сначала никак не соглашался.
- Что вы,— говорит,— да ведь меня убьют!
- Ничего, не убьют! Попробуй!
Ну, попробовать согласился.
А у нас тогда вокруг озера тринадцать деревень было, обойди-ка все. Придут хлеб отбирать — ни в какую! С топорами бросаются, с вилами, с батогами. С коромыслами.
А помощником папе назначили с другой деревни мужика, с Кондакова. И вот папа и этот мужик, Федя, сговорились и решили: силком не отбирать, а добровольно упрашивать.
Ну и кто сколько мог — зажиточные люди — давали. Все же на посев хлеба собрали. Поделили между крестьянами. У кого сколько душ. Сколько полос — столько тому фунтов.
А пока отбирали, пока делили да сеяли — есть было нечего. Совсем не было хлеба. Голодать стали.
Решили на мельницах толочь солому. Солому насушат в печках да мелко-мелко нарубят на резках. По пять да по шесть мешков свезут на мельницу. А натолкется там — что? С полпуда не натолкется. Солома ведь легкая.
И эту солому наминали с картошкой. Натолкут — и лепешки пекут. Солома мелкая-мелкая, как вот белая мука — первач. Стол полон нараскатывают лепешек, как калиток круглых, а под низ — муки из соломы, чтобы к столу не приставали лепешки эти.
Вот помню, бабушка станет эти лепешки в печку пихать, возьмет со стола лепешку, а на том месте, где она лежала,— круг воды оставается. Солома соком сочится. Вот я начну круги эти считать:
— Раз, два, три, четыре, пять... Ой, бабушка, сколько лепешек! Мы теперь сыты будем!
Ну и вот эти лепешки мы прогоняли с ухой да с рыбой. Лепешки откусишь немножечко, а во рту вырастет целая гора. Солома, дак она солома и есть.
У взрослых желудок эти лепешки кое-как переваривал. А я по троим суткам, а иногда и больше не могла сходить.
Ну, потом хлеб вырос, сняли урожай тогда уж легче стало жить.
НА МЕЛЬНИЦУ
Раз, в воскресенье, рано, мачеха меия будит, говорит:
- Бери ступу овса и иди на мельницу, чтобы там вытолкли на муку.
А мороз — сорок градусов. А на мельницу надо было идти три километра от деревни до деревни да еще два километра — в лесу там была мельница.
У нас была, правда, своя мельница, но ее часто заносило глиной с песком, пока промоют, пока наладят — часто не работала, на ту ходили.
Взяла я эту ступу, шестнадцать килограммов, на плечо — понесла. Понесла, а на мне ни штанов, ни рейтуз. Чулчонки таки тонкие — было тетей Лизой из города привезено,— дак натянула эти чулчонки на колени и пошла.
Подойду немножко — у меня ноги отщиплет, колени отпадут— куда деваться? Я эту ступу на снег, на овес сяду, колени юбкой оберну. А юбка у меня была —дорожки ткут, на пол стелют, вот из этих дорожек у меня юбка, а верх — с мешка сшит, с холста. Юбка неширокая, и вот я этой юбкой колени заверну, тру, тру, тру колени руками, немножко отогрею, встану — надо бежать. Опять. Опять. Всю дорогу так. До того я эти колени дотерла, до того доплакалась дорогой... Пришла в Заозерье, к тетке.
У тетки печка топится.
- Ой, Ирушка бажоная, давай скорей грейся у печки. Ой, была бы родна мать, разве бы ребенка в таку рань послала, в такой мороз, без штанов, безо всего! Хоть бы свои-то каки дала или отцовы кальсоны.
Я говорю:
- И ни кусочка не дала поесть на дорогу.
Тетка блины пекла.
- Ну давай садись, блинов поешь, а потом пойдешь. Я бы снесла, да не ко времени: блины разведены, да тут хлеб надо печь.
Ну, тетка меня обогрела. Обогрела, а одеть опять на ноги ничего не дала. Может, забыла, не догадалася, а я не посмела попросить.
Опять пошла. Еще эти два километра. Заря. Мороз-то такой сильный начался, такой сильный начался! Я пока до этой мельницы дошла — коленки познобила. Господи! Пришла на мельницу да так плачу.
А мельник — Хухоров был тогда,— как увидел, сбегал за снегом, чулки с меня сдернул да колени мне как начал тереть! Как начал тереть!
Будто колени стали отходить, стали отходить. Сначала были белые, а потом вроде кровиночки там и отошли.
- Как же,— говорит,— ты обратно-то пойдешь? Счас я тебя,— говорит,— никак не спущу. Пускай солнце поднимется—все теплее будет,— тогда беги.
Я плачу:
- Дяденька, вытолки скорей ступу-то. Дак я, может, под вечерок и уйду, унесу эту стуну.
- Да пока я потолку, дак опять холодно будет. Ну ладно, я сейчас ступу одну выгромлю, овес у тебя сухой, дак быстро вытолкет. Больше воды прибавлю, подниму ставень, в русло вода польется быстрей, дак я тебе вытолку ступу.
Ну вот, он сходил там, ступу выгромил, песты поднял. Мой овес засыпал, на весь ход пустил песты — и моя мука сразу пеной пошла.
Смолол.
- Ну,— говорит,— Ирушка, бежи скорее, бежи бегом, пока еще солнце не село.
Колени опять я нагрела у печки — печка каменка в избушке мельничьей,— нагрела да с этой ступой — могу не могу — бегом, дак вся в поту! Всю дорогу пробежала с этой ступой.
Прихожу домой, а меня мачеха давай лупить:
- Весь день прошлялась, что, думаешь, дома работы нету? Вот тут звали пол мыть — пол бы помыла, может, что-нибудь да заработала, а ты ушла на весь день!
- Вот,— говорю,— я муку принесла, под порогом ступа. К порогу на кухне положена. Все уж вытолчено, а ты меня бьешь.
Она, правда, подошла, посмотрела — ступа вытолчена.
А папа на охоту ушел. Папа был охотник да валенки катал. А бабушка во хлеве. Бабушка дома бы была, дак не дала б меня бить.
ПРОПАЛИ ОВЦЫ
Как-то в субботу в баню сходили — раненько, еще на свету. Вдруг схватилась мачеха за овец. Корова в хлеве закрыта, а овец нет. Она ко мне:
- Ты бегала-играла, а овец-то закрыла?
А я заплакала. Я говорю:
- Овцы не пришли.
- Пойдешь искать! — говорит.— Не найдешь овец — домой не пущу. Ходи хоть до утра босиком в снегу по колени!
А уж осень. Холодновато стало, а ночи таки звездные, морозные, с инеем были. И волки бегали, овец драли. У нас барана задрали — шкуру сняли с одного боку, от головы до хвоста — живой пришел домой.
Я на кровать легла, не сплю, плачу. А все спят. Бабушка спит, папа спит. Еще и рассветать не начало — мачеха подбегает, меня за волосы да с кровати:
- Ты, така-сяка, гадюка, еще спишь! Ты смеешь спать еще! Марш за овцами!
Я говорю: дай мне хоть кусочек хлеба, поди знай, где овцы. Плачу. А она меня пинает под задницу. Выпихнула в колидор, кофточку мне бросила. А я босиком.
- Я тебе вчера сказала, что пойдешь босиком! Какой ни на есть снег — пойдешь босиком.
А ночь, как назло, такая выпала — как будто надругалася над сиротой. Такой иней выпал, дак, господи, господи!
Я с ревом бегу через деревню. Все спят, а я через деревню бегу. А куда бежать-то? Боюсь волков. До края деревни добежала и стою плачу. До того достоялаеь-доревелась за последним домом, за сараем. Господи, думаю, буду стоять-плакать, авось сюда ко мне за сарай волки не подойдут. А потом, маленько рассветет, я пойду за овцами.
Плакала-плакала, думаю, мачеха пойдет проверит, увидит, я тут стою — убьет. И давай в гору лезть. А гора была высокая, туда, под гору, на работу ходили. Я за эту гору ушла, плачу, ноги щиплет — не могу. Там-то, за сараем, я еще на хвое стояла, на унавоженной. Хвою рубили да скотине стлали. Дак я в лапки ноги запихала, когда стояла там. И пошла . босиком в гору, за гору пришла, села, юбкой ноги завила, ревлю. А реви хоть сколько. Белый свет как копейка, реви хоть сколько. Лес праведный слушат, а больше ничего.
Вот пошла. Все говорили, что к мельнице овцы ходят, там поляны широкие, неогороженные. Вот два километра я пошла к этой мельнице. Юбкой ноги завью да ревлю, А ноги у меня отпали. Пальцев не чувствую, ни пяток, ни подошвы — ничего. Я опять потру руками, отогрею, потру руками, отогрею — опять бегом.
Солнышко встало,- стало обогревать. Посидела последний раз. Иней стал сходить. Ой, слава богу, иней сходит, побегу скорей на поляну.
Бегу. На поляну-то свернула, на леву руку гляжу — а овцы-то мои все тут ходят, живехоньки.
Я то ли от радости, то ли с горюшка заревела во всю головушку. Овцы были ручные, узнали меня по голосу — и к рукам. Все хлеб им носила. Захватила овцу за шею, ревлю:
— Бажоные овечки! Зачем вы меня такой беде предали? Я ведь ноги-то, овечки мои бажоные, все поморозила! Мачеха меня поколотила. Зачем вы домой не пришли, такое горе мне сделали?
Будто с людями разговаривала, поделилась горем.
Иней сошел, и обратно я шла уже по земле. Привела овечек домой. Мачеха увидела меня:
- Что, такая-сякая? Овец привела — повезло тебе! А если бы волк каку задавил — то и тебе бы смерть.
Бабушка и говорит:
- Как тебе не стыдно? Ребенка по такому снегу отправадила. Вот небось своей дочки не отправадила.
- Мала еще! — говорит.— Потому и не отправадила. А вырастет — так же поступлю с дочкой, если заслужит.
- Нет,— бабушка говорит.— С дочкой-то ты так не поступишь...
***
Возобновилось наше знакомство с Ириной Константиновной только через пятнадцать лет. В семьдесят четвертом году мы с мужем решили провести отпуск в одной из карельских деревень. Я стала перечитывать путевой свой дневник пятнадцатилетней давности и нашла в нем вот это позабытое имя — Ирина Константиновна Богданова.
А что, если к ней?..
- Ты ей напиши,— посоветовал муж.
- Да она меня, наверно, давно забыла,— сомневалась я.— И вообще, жива ли она. И неловко как-то: вдруг, через столько лет — здрасьте, разрешите к вам приехать...
А потом все-таки написала. Напомнила о себе, сообщила, что у меня теперь двое сыновей, десяти и пяти лет, и что мы хотели бы пожить у нее, если это, конечно, удобно... Порыбачить, походить за грибами, за ягодами.
Название деревни я помнила — Погост, на Колодозере. Район отыскали на карте — Пудожский. И, не очень веря в ответ, я отправила письмо.
А ответ пришел очень скоро! Ирина Константиновна трогательно благодарила за то, что я ее не забыла. Сама она, оказывается, хорошо помнила и меня, и семерых студентов, моих спутников.Тогда как я, к стыду моему, совсем не помнила ее лица. Конечно, деревенский житель обладает лучшей памятью на лица — просто потому, что он видит их гораздо меньше, чем городской человек. Но мне это, разумеется, оправданием служить не может. Увы! Я и вспомнила-то об этой женщине только потому, что стала перечитывать дневник той давней фольклорной экспедиции.
Ирина Константиновна подробно объяснила, как доехать до деревни Погост. Похвалилась, что теперь у них есть и новый клуб, и библиотека, и школа-восьмилетка, и метеостанция, и даже комбинат бытового обслуживания. Что от Пудожа до самой их деревни — и дальше, до Заозерья,— проложили новую дорогу, «такую ровную, хоть яйцо кати».
И мы отправились.
Дорога «хоть яйцо кати» оказалась тряской, может быть, потому, что мы добирались до деревни не на рейсовом автобусе — он по случаю субботы был переполнен,— а на попутной, в закрытом почтовом фургоне. В кабине на пассажирском месте ехал паренек-киномеханик, вез в клуб коробки с кинолентами. Кроме этих тускло блестящих алюминиевых коробок в кузове находилось с десяток посылочных ящиков и мешок, запечатанный сургучом. Все это тряслось, подскакивало, наезжало на нас. Если бы не эта тряска, ехать было бы не так уж плохо: в полураздвинутой задней дверце кузова мелькала убегающая дорога, по которой в сторону поселка Кривцы то и дело проползали тяжелые грузовики с бревнами. А дорога была хоть и разбитая, но очень красивая: по обеим сторонам — глухой лес. Стволы дряхлых могучих елей покрыты мхом, как сединой. На дороге солнце, а за первым рядом деревьев — вековая тень. И вдруг блеснет резкая синева — озеро или речка.
Вдоль дороги тянулись электрические провода, а пятнадцать лет назад их не было — в деревнях жгли керосиновые лампы.
В деревне Приречье сошел киномеханик, выгрузили киноленты и часть почты. Я с обоими детьми перебралась в кабину. Здесь не швыряло, и дорога показалась еще красивее. Смущали только эти ревущие грузовики, наполненные лесом, и я спросила пожилого спокойного шофера:
- Сильно вырубают леса?
- Ну,— ответил он,— варварство сплошное.
- Хоть новые-то сажают?
- Как не сажают. Много сажают. Дак ведь чтобы новый лес вырастить — полсотни лет надо, а вырубить с повой-то техникой — пяти лет хватит.
Вот и Погост. Грузовик остановился рядом с почтой. Мы вышли, выгрузили вещи.
- Вы не скажете, где дом Богдановой, Ирины Константиновны? — спросила я у женщины, принимавшей почту.
Но уже бежала нам навстречу высокая пожилая женщина в просторном сарафане, в цветастом платке до бровей, бежала, протягивая к нам руки:
- Аннушка! Приехала! А я второй день жду, как телеграмму получила! Я тебя враз признала! Хоть ты и заматерела, а мало изменилась.
Мы обнялись, расцеловались, и она повела нас всех в избу.
Дома был сын Борис, тот самый, которого я помнила семилетним. Теперь это был крепкий, коренастый парень с детски-простодушным, добрым лицом. Он курил, сидя на табуретке возле плиты, и пускал дым в раскрытую дверцу. Когда мы вошли, он встал и смущенно поздоровался. На нем была армейская форма, еще не потерявшая щегольского вида.
- Второй месяц как с армии вернулся,— сообщила Ирина Константиновна.— Он в Чехословакии служил.
А еще на нас с любопытством уставились круглые васильковые глаза четырехлетней девчушки с льняными, распущенными по плечам волосами.
- А это — Ниночка, внучка. Со мной живет. Светка- то, младшая дочка, с ейным отцом разошлась, теперь в Подпорожье живет, завпекарней работает. Опять замуж вышла, мальчик уж рожен. А Ниночка со мной.
Изба высокая, большая, трехкомнатная, не считая кухни с русской печкой, с рукомойником в углу. Из просторного тамбура, где стоят кадки с водой и шкаф для продуктов, ведет дверь на сеновал. Там же и туалет – неприхотливая дырка в полу. А внизу, под лестницей,— хлев, откуда доносится похрюкивание поросенка и блеяние овец.
Хозяйка захлопотала, начала накрывать на стол, а мы отправились на озеро, смыть дорожную пыль.
Озеро лежало рядом, под невысоким берегом, огромное, чистое, с песчаным дном, поросшее по отмелям высокими зелеными хвощами. Оно огибает деревню с трех сторон, и по его берегам видны другие деревни — темные высокие избы со скворечниками и антеннами на крышах. Как зеленые блюдца, лежат на воде круглые курчавые островки, белеют поплавки раскинутых сетей, чернеют силуэты рыбачьих лодок. Теплые валуны лежат на берегу и выступают из воды. Вот этот большой, плоский — уж не тот ли, на котором мы когда-то фотографировались? А вода в озере такая теплая, что воздух и тот кажется холоднее.
Выкупавшись, мы вернулись в избу. За это время хозяйка вымыла иолы, расстелила полосатые дорожки. Она объяснила, что вчера только проводила гостей — к ней из Петрозаводска приезжала дочь Тамара с внуками.
На столе, покрытом нарядной клеенкой, уже кипел электрический чайник, дымилась картошка, лежали на блюде круглые рассыпчатые колобки. Хозяйка разрезала рыбный пирог.
Так началось мое второе знакомство с Ириной Константиновной.
Дни мы проводили на озере, а по вечерам...
Давно уже спит Нина, рассыпав по подушке льняные волосы. Борис уйдет в свою комнату — он работает в леспромхозе, ему рано вставать. Наш младший не выдержит, прикорнет на высокой кровати. А мы все сидим слушаем. Хозяйка вяжет и рассказывает.
Уютно тикают ходики с кукушкой. Под ними — репродукция «Моны Лизы», вырезанная из «Огонька», а рядом — цветная фотография Улановой. Над комодом и над столом в больших белых багетовых рамах многочисленные фотографии родни. В углу несколько икон. Святые на этих иконах хорошенькие, большеглазые, и держат их в комнате скорее как украшение, вроде вырезанных из журналов красоток, которыми обклеены стены и даже внутренние дверцы буфета.
На комоде стоит телевизор «Рекорд-6». На его деревянные бока сведены переводные картинки — букеты цветов. На телевизоре — вазочка и кукла-неваляшка, к которым тоже прислонены фотографии.
Кукушка прокукует одиннадцать и половину двенадцатого. У нашего десятилетнего сына глаза слипаются, но спать не идет: ловит каждое слово, боится пропустить самое интересное...
ШКОЛА
На восьмом году я в школу пошла. Школа была в двух километрах от нашей деревни, четырехлетка. А первую мою учительницу звали Клавдия Петровна. Красивая была, песни любила петь. Меня сразу взяла на отличку: я училась хорошо. С полуслова все понимала и во всем была ей первая помощница.
Зиму проходила, весна настала. Оттепели начались, а у меня сапог нет. Лужи разольются — бочаги у нас называются — дак такие, что по колено. А я в валенках. С утра подмораживало еще, дак я выбираю заплатки снежные да прыг-прыг с заплатки на заплатку, кое-как допрыгаю до школы. А обратно — как? Воды да грязи начерпаю в валенки да заплачу, сниму валенки да босиком по лужам, по талому снегу...
Вот так и ходила. Мать была бы — уж как-нибудь справила бы мне сапоги. Ну, а мачеха — ей что я есть, что меня нет. Да кабы я простудилась да померла, она бы только обрадовалась. Она меня с первого дня невзлюбила.
Вот дедушка и говорит:
- Погоди, Ирушка, вот я рыбы наловлю, продам Ивану Васильевичу да тебе ботиночки куплю.
А Иван Васильевич, Маякин, был у нас тогда начальником сплава. Дедушка всегда ему рыбу продавал.
Ну, правда, дедушка через два дня наловил рыбы крупной, снес начальнику. Вечером приходит, подает мне ботиночки и шелковый платок — букетами по углам вышит.
Ой, я пляшу, прыгаю до потолка, дедушку целую! Как села надевать — а ботиночки-то малы, не налезают! Вот я ревить, плакать.
- Ирушка, не плачь, я завтра схожу, заменю ботиночки!
Назавтра сходил — а уж большего размера не было. А эти мои ботиночки сменяли на хлеб. На две двенянки променяли. Ковриги большие.
А платок... Зима пришла, хлеба не стало хватать. Мачеха и говорит:
- Костя! Я этот подарок дедков променяю.
- Да много ли хлеба за него получишь?
- А много ли, мало — променяю.
Снесла этот платок в Заозерье, там зажиточным променяла. Осталась у меня от мамы перина большая. И эту перину тоже променяли на хлеб.
Ну, а сапожки мне дедушка все-таки справил. Сам мне сапожки сшил, а головки купил новые. Стала я в сапожках в школу ходить.
Клавдия Петровна, учительница-то, учила нас петь советские песни. Первую песню мы разучили «Интернационал». Потом «Вихри враждебные веют над нами»... И организовался у нас хор, из ребят. Меня запевалой поставили — у меня голос был хороший, сильный. Клавдия Петровна все говорила:
- Ирочка, как кончишь четвертый класс, мы тебя отправим в Петрозаводск, учиться на артистку.
К папе моему сходила. Говорит, у Ирочки вашей голос хороший, ей надо дальше учиться, голос развивать.
Папа говорит:
- Ну что ж, отправляйте, учите на артистку, я не возражаю. У меня тоже голос хороший, я и сам в армии был запевалой.
Так и решили. Да ведь как? У папы средствов не было меня отправлять, а на казённый не приняли. Да вот так я и...
Да... Вот организовался у нас хор. А тут приехал избач из Пудожа, Бидонин Николай Федорович. Вот он пришел в школу — а я тогда уже в четвертый класс ходила — и говорит Клавдии Петровне:
- Кто у вас тут активисты? Я буду их в делегаты записывать.
Тогда еще у нас комсомола не было, а просто делегаты назывались, активисты. В кружки ходили да спектакли ставили.
Я первая руку подняла:
- Я запишусь!
И еще подружка моя, Маруся, нашей деревни середняка одного девочка:
- Я запишусь!
Всего шесть человек записались. И выдали нам всем по красной косыночке.
Я пришла домой:
- Папа! Я в делегаты записалась!
- Вот это хорошо! — папа милиционером был от советской власти, дак он, конечно...— Это хорошо!
У меня отец был добрый, веселый, меня никогда не наказывал. Жалел меня. Я ведь у него одна осталась от мамы.
- Молодец, Ирушка! Это я одобряю!
Не прошло недели — опять Коля Бидонин приходит:
- Девочки, знаете что? Давайте поставим спектакль. Я у вас буду руководителем.
Клавдия Петровна говорит:
- Ты Ирочку поставь активисткой и роль ей дай заглавную — она у нас самая способная, да и характер бедовый.
- Ладно,— говорит,— я не возражаю. Ну, а завтра, девочки, приходите на репетицию.
И стали мы, как время под вечер, приходить на репетицию. Народу у нас прибавилось. Вот уж нас стало восемь человек.
Спектакль мы готовили к Октябрьскому празднику. Вот не помню, про что спектакль. Что-то такое про советскую власть, а что — не помню.
А подружка моя, Маруся, не сказала родителям, что она в делегатки записалась. Родители были зажиточные, середняки, дак они советскую власть не любили.
Вот пришли мы на спектакль. Николай Федорович нас размалевал — брови навел, щеки нам накрасил, губы накрасил. Народу собралось — со всей волости. Так аплодировали нам — раз пятнадцать вызывали на сцену.
- Ну, девочки, — нам Николай Федорович говорит,— поздравляю с успехом. Это первый наш успех, а впереди еще много. А теперь идите мойтесь.
Зашли мыться — в школе умывальня была,— и жалко стало краску смывать. Красиво показалось. Так, накрашенные, и пошли домой.
А эта Маруся, моя подружка, говорит:
- Тебе-то хорошо, тебя отец одобряет. А мне что будет, если меня разоблачат, что я делегатка?
Вот я прихожу домой. Взяла молока, калитку, ем. А папа в туалет мимо меня пошел, пригляделся:
- Да это, доченька, ты или не ты? Тебя кто так разрисовал-то?
- Дак ведь у нас сегодня спектакль был! Вот жаль, ты не пришел, а как нам хлопали-то!
- Ну ладно, ладно, раз тебя на артистку прочат —дак учись, играй в спектаклях. Может, подрастешь, правда артисткой станешь. А краску растительным маслом смой — отойдет.
Ну, я отмылась. Смотрю — бежит моя подружка. С ревом упала на лавку.
- Ой, меня всю присекли! Посмотри-ко!
Завернулась — а у нее вся спина ремнем иссечена.
- Ой, да за что тебя так?
- А за то! Вот за лицо! Да и косыночку мою красную нашли в портфеле — в печь бросили, сожгли! И сказали, что больше никуда меня не отпустят
Вот так подружка моя выбыла из делегаток. И школу бросила.
А мы стали с песнями да со спектаклями выступать. С бригадой этой по деревням ездили... Хорошее было время. Я тогда очень надеялась, что артисткой стану. Все меня прочили.
Ну да на шестнадцатом году я замуж вышла, на том моя мечта и кончилась.
Полный текст произведения доступен по ссылке https://proza.ru/2019/01/25/1711